По эту сторону Византия

Из сборника «Zen in the Art of Writing» (Дзэн в литературном творчестве)


«Вино из одуванчиков» - это не только название знаменитой книги Рэя Брэдбери, но и точная формулировка его художественного метода. Об этом он рассуждает в своем эссе. По эту сторону Византия, вошедшем в сборник «Zen in the Art of Writing» (Дзэн в литературном творчестве). Для театра «Третий Этаж», пытающегося ставить Брэдбери по-бредберевски, эти размышления особенно актуальны. Помимо интересных биографических данных в этом эссе дается особая методология искусства и, что важно именно для театра, свежие подходы к актерскому мастерству. Публикуя свой перевод этого замечательного эссе, написанного автором в 1974 году, мы надеемся привлечь внимание заинтересованных читателей к особой философии и психологии творчества, которую исповедовал Рэй Брэдбери. Перевод эссе сопровожден стихотворением Уильямя Йейтса «Плавание в Византий» в переводе Е.В. Витковского, аллюзии и ссылки на которое пронизывают текст эссе. 

Рэй Брэдбери

«ВИНО ИЗ ОДУВАНЧИКОВ»:

ПО ЭТУ СТОРОНУ ВИЗАНТИЯ

«Вино из одуванчиков», как и большинство моих книг и рассказов, появилось неожиданно. Я начал изучать природу таких сюрпризов, слава Богу, еще, когда был совсем молодым автором. До этого, как и все начинающие, я думал, что можно принудить идею к бытию, отмутузить ее и отмолотить. От такого обращения, конечно, любая пристойная идея опускает руки, отворачивается, уставившись в вечность, и умирает.

Но, к счастью, я в двадцать с небольшим лет увлекся игрой в словесные ассоциации. Каждое утро я вскакивал с постели, подбегал к рабочему столу и записывал слово или группу слов, появившихся у меня в голове.

Затем я прорабатывал их, подбирая к ним персонажей из моей собственной жизни. Через час-другой, к моему изумлению, я заканчивал новый рассказ. Эффект повторялся из раза в раз. И вскоре я понял, что могу работать подобным образом всю оставшуюся жизнь.

Прежде всего, я выудил из моего сознания те слова, что могли описать кошмары, ночные страхи и события детства. И написал по их мотивам рассказы.

Я пристально посмотрел на яблоню и старый дом, в котором родился. Там за соседней дверью жили мои бабушка с дедушкой. Вгляделся в летние лужайки, среди которых вырос. И обрел слова.

То, что стало затем «Вином из одуванчиков», пришло оттуда. Метафора вина, не сходившая с моих страниц, оказалась удивительно точной. Я брал образы из собственной жизни, описывал их и снова забывал. Я отправлялся в прошлое со словами-катализаторами, чтобы оживить воспоминания и увидеть то, что они покажут.

Таким образом, в промежутке с двадцати четырех до тридцати шести лет у меня редко выпадал день, когда я не бродил по дедушкиной траве северного Иллинойса. Я искал остатки сгоревшего фейерверка, ржавую игрушку и фрагмент письма, написанного себе самому в юные годы, чтобы напомнить тому взрослому, которым я стал сейчас, о его детстве, родственниках, о радостях и печалях.

Я с огромным удовольствием вспоминал об одуванчиках, о сборе дикого винограда с отцом и братом. Я проверял, насколько ярко могу представить комариный рой над бочкой с дождевой водой или услышать запах золотистых пчел, что висели в воздухе рядом с виноградной беседкой? Разумеется, пчелы источают запах, но если все же это не так, то пахнут их лапки, испачканные в пыльце миллиона цветов…

Еще я хотел понять, на что был похож овраг. Особенно в те вечера, когда, я шел домой через весь город после просмотра восхитительного ужастика Лона Чени «Призрак оперы». Мой брат Скип забегал вперед и прятался под мостом через ручей, как Душегуб. А потом выскакивал и с визгом хватал меня, так что я бежал, падал и снова бежал, дрожа от страха, до самого дома. Это была классная штука…

Игра в слова подарила мне встречу со старыми добрыми друзьями. Так я нашел в Аризоне своего друга детства Джона Хафа и привез его на восток в Гринтаун, чтобы попрощаться с ним как следует.

Я завтракал, обедал и ужинал с давно умершими и горячо любимыми людьми, поскольку любил своих родителей, дедушку с бабушкой и своего брата, даже когда тот «покинул» меня.

Я находил себя в подвале, работающим у винного пресса моего отца. Или перед крыльцом в День независимости, помогающим дяде Байну заряжать его самодельную латунную пушку.

Я удивлялся. Могу прибавить, что удивлялся сам, без чье-либо помощи. Я пришел к старому и наилучшему методу творчества экспериментально. И был изумлен, когда истина выскочила их кустов подобно перепелу на расстоянии выстрела. Вначале я ошибался, как любой ребенок, не умеющий ходить и понимать. Но в итоге научился позволять моим чувствам и памяти рассказывать все самое важное.

Так я стал мальчиком, бегающим с ковшом за чистой дождевой водой к бочке, стоявшей у дома. И, конечно, чем больше я вычерпывал, тем больше воды прибывало. Приток ее никогда не иссякал. Я погружался в полноту жизни и памяти, чтобы играть с образами, не работать, нет, а именно играть. Что такое «Вино из одуванчиков» без мальчика, который так и не вырос? Без того, кто и сейчас бродит где-то там в Небесах по сочной траве августа... Среди яблок и густой темноты, таящейся под деревьями...

Меня поразил один критик, который пару лет назад сравнил «Вино из одуванчиков» с наиболее реалистичными книгами Синклера Льюиса. Ему было странно, что я, родившись и живя в Уокигане (который назван в романе Гринтауном), не заметил, как безобразен порт и что депрессивные угольные пристани и железнодорожные пути рассекают город.

Но типичный волшебник, которым я был тогда, был очарован красотой тех мест. Поезда, вагоны, запах угля и дыма не отвращают детей. Безобразие – это то, что осознается гораздо позже. Считать вагоны – главное мальчишеское дело. Взрослые раздражаются, нервничают и отворачиваются при виде локомотива, который тащит вагоны, но мальчишки увлеченно считают и выкрикивают названия составов, приходящих из дальних земель.

И еще. По поводу безобразных железнодорожных станций. Туда прибывали карнавалы и цирки со слонами, которые обдавали камни мостовой мощной струей кислотной жидкости ровно в пять часов утра…

Что же касается угля и пристаней, то я спускался в свой подвал каждую осень в ожидании тележки с металлическим желобом, которая лязгала и напоминала звук прекрасных метеоров, что падали из дальнего космоса в мой подвал и угрожали закопать меня под темными сокровищами…

Другими словами, если мальчик – поэт, то лошадиный навоз может напомнить ему цветы, которые, конечно, всегда растут на лошадином навозе.

Возможно, мое новое стихотворение лучше объяснит, как попали в книгу все летние дни моей жизни.

 

 

Начало у поэмы таково:

Не из Византия я родом,

Из мест совсем других и из времен,

Где мой народ правдив, трудолюбив и прост.

Я мальчиком бежал сквозь Иллинойс.

А имя, что совсем не благозвучно, –

Уокиган – у мест, в которых я рожден.

Так вот, друзья мои, Уокиган,

А не Византий…

 

Стихотворение продолжается описанием моего отношения к месту рождения:

 

Но, обернувшись в прошлое, я вижу,

С макушки дерева, растущего вдали,

Светящиеся земли голубые,

Которые сам Йейтс

Признал бы за Византий…

 

Уокикан, который я часто посещал с тех пор, не уютнее и не прекраснее иных городишек среднего запада. Большинство из них – зеленые. Деревья образуют арки, соприкасаясь друг с другом. Улочка перед моим старым домом все еще обложена красными кирпичами. В чем же особенность моего городка? В том, что я там родился. Это моя жизнь. И я должен описать ее так, как вижу:

 

Тогда мы были – полубоги – рядом

С мифическими предками, что ложкой

Размазывали вечный мармелад

По хлебу стародавнего замеса,

Как тень блаженную орехового тона

По мраморным одеждам Афродиты…

В то время как в беседке за перила

Спокойно и отважно, со словами

Наполненными мудростью и блеском,

Держался дедушка, мифический герой,

Похожий, как две капли, на Платона…

А бабушка в качающемся кресле

С закатанными к небу рукавами

Тихонечко вязала кружева,

Холодные и снежные, как зимы,

Что летней ночью накрывали нас…

А дяди, собирались и курили

Под маскою серьезности – шуты…

И тети, как дельфийские сивиллы,

В бокалы наливали лимонад

Для мальчиков, стоявших на коленях,

Подобно изваяниям…

Затем ложились спать,

И каялись в грехах невинных самых…

И комариным голосом сквозь ночь

И сквозь года вещало это лето

О солнце жизнедательном и небе,

А вовсе не о штате Иллинойс

И не о городке Уокигане…

И несмотря на то, что наши судьбы

Посредственны,

И нас ведет не Йейтс,

Мы все же знаем имя этой сказки.

Какое же оно?

Византий,

Да, Византий…

 

Уокиган / Гринтаун / Византий.

Гринтаун существовал?

Да. И существует поныне.

Реален ли мальчик по имени Джон Хаф?

Реален. И это его настоящее имя. Правда, не он покинул меня, а я – его. Но, к счастью, он жив и спустя сорок два года все еще помнит о нашей дружбе.

А Душегуб?

Вполне реален. И его звали именно так. Когда мне было шесть лет, он ходил по ночному городу. И наводил ужас на всех. Кстати, его так и не поймали.

И главное. Был ли большой дом с дедушкой, бабушкой, соседями, дядями и тетями? Ответ очевиден.

Овраг был действительно глубоким и мрачным по вечерам? Был. И остался таким. Несколько лет назад я показывал его своим дочерям и боялся, что он мог измельчать со временем. Счастлив сообщить, что он оказался глубже, темнее и таинственнее, чем когда-либо. Я бы не хотел, даже сейчас, возвращаться домой после просмотра «Призрака оперы» через овраг...

Все было. Уокиган. Гринтаун. Византий. Со всем счастьем, а значит и горем, что входят в эти понятия. Люди, жившие там, были богами и лилипутами и при этом простыми смертными. Лилипуты гуляли высоко, как настоящие боги, а боги ходили по земле, как лилипуты, и были там как дома. И, сами посудите, разве жизнь – это не возможность вернуться назад и увидеть сознание других людей изнутри. К черту проклятое глупое зеркало, которое спрашивает: как вам это нравится?! Секундочку, мне нужно покопаться в памяти.

Это был праздник жизни и смерти, света и тьмы, старости и юности, силы и слабости одновременно, бесконечной радости и сущего ужаса, – праздник, описанный мальчиком, который лазал по деревьям в костюме летучей мыши с сахарными клыками во рту. И который, в конце концов, упал с дерева в двенадцать лет, нашел игрушечную печатную машинку и написал свой первый «роман».

И последнее воспоминание.

Огненные фонарики.

Вы редко увидите их в наши дни, хотя в некоторых странах, как я слышал, их все еще делают и наполняют теплым дыханием маленьких соломенных фитилей, подвешенных снизу.

Но в 1925 году в Иллинойсе они еще были в ходу, и одно из последних воспоминаний о моем дедушке связано с поздним вечером 4 июля сорокавосьмилетней давности, когда мы с ним ходили по лужайке, поджигали маленькие фитили и наполняли грушевидные красно-белые и голубые бумажные фонарики горячим воздухом. Мы до последнего момента держали в своих руках – перед беседкой, набитой дядями, тетями, кузинами, мамами и папами, – настоящих мерцающих светлых ангелов. И затем очень мягко выпускали из своих пальцев то, что было жизнью, светом и тайной, в летний воздух над засыпающими домами, в междузвездное пространство. Выпускали, как нечто хрупкое, чудесное, ранимое, родное. Как саму жизнь.

Я вижу своего дедушку, смотрящего на странный дрейфующий огонек и думающего о чем-то своем. Я вижу себя, свои глаза полные слез, потому что ночь вот-вот закончится. И не повторится никогда.

Все молчали об этом. Только смотрели в небо, дышали и думали об одном и том же, но никто ничего не сказал. Но ведь кто-то, в конце концов, должен сказать, не так ли? И этот кто-то – я.

Вино все еще ждет в подвале.

Моя любимая семья все еще сидит в полумраке беседки.

Огненные фонарики все еще горят в ночном небе того самого лета.

Как и почему?

Потому, что я сказал, что это так.

 

1974.

 

 

 

 

 

 

Уильям Йейтс

(Перевод Е.В. Витковского)

 

ПЛАВАНИЕ В ВИЗАНТИЙ

 

I

 

Здесь места дряхлым нет. Зато в разгаре

Неистовые игрища юнцов;

Реликты птичьих стай в любовной яри,

Ручьи лососей и моря тунцов, —

На суше, в море, в небе — каждой твари

Отлетовав, истлеть в конце концов.

Здесь угашает страстная побудка

Нестарящийся пламенник рассудка.

 

II

 

Подобен был бы муж преклонных лет

Распяленным, ветшающим обноскам,

Когда бы дух его не пел в ответ

Любым в юдоли внятным отголоскам;

Но голос есть, а школы пенья нет —

Пренебрегать ли вожделенным лоском?

Затем, преодолев моря, я рад

Византий созерцать, священный град.

 

III

 

О мудрые, из пламени святого,

Как со златых мозаик на стене,

К душе моей придите, и сурово

Науку пенья преподайте мне,

Моё убейте сердце: не готово

Отречься тела бренного, зане

В неведеньи оно бы не взалкало

Искомого бессмертного вокала.

 

IV

 

Мне не даёт неверный глазомер

Природе вторить с должною сноровкой;

Но способ есть — на эллинский манер

Птах создавать литьём и тонкой ковкой

Во злате и финифти, например,

Что с древа рукотворного так ловко

Умеют сладко василевсам петь

О том, что было, есть и будет впредь.

 

1928